«Стан святых и город возлюбленный». Прообраз большевизма

Фигура Ивана Грозного настолько определяющая для российской истории, для судеб русского народа, что к ней волей-неволей обращаешься постоянно, по поводу и без. Сейчас мне хотелось бы вкратце поговорить вот о чем.

В статье «Россия: от Ивана Грозного до майора Евсюкова» я уже пытался разобраться в природе системы, насажденной царем Иваном и, конечно, в феномене опричнины. Я писал, что опричнина, возникновение которой иные историки почему-то растолковать не могут, имеет вполне рациональное объяснение. Она стала инструментом искоренения остатков домонгольской вечевой старины, столь ненавистной московским правителям, чей тип власти сформировался под влиянием вассальных отношений с Ордой. При помощи опричнины Иван Грозный окончательно закреплял тип социальных отношений, сложившийся в «низовских» землях в эпоху татарщины. То есть он, говоря словами В. Новодворской, делал «ордынскую традицию традицией внутренней», «национальной особенностью». Всё так, но я хотел бы затронуть еще один важный аспект.

Этот процесс должен был получить со стороны царя приемлемое идеологическое обоснование. Ну не мог же Грозный объяснить самому себе и «народу православному», что всего лишь окончательно утверждает в Москве ханскую ставку! И тогда Грозный вложил в свой азиатский деспотизм смыслы православной эсхатологии и мессианства. Московия по его замыслу должна была стать истинно-христианской твердыней, окруженной миром апостасии – «царство-монастырь во главе с царем-игуменом», прообраз «стана святых и города возлюбленных», упоминаемого в Откровении Иоанна. Моделью этого «царства-монастыря» стала опричная Александровская слобода. Неслучайно опричники имели имидж воинов-монахов, а Грозный прямо называл себя игуменом. Напомним, что 15-16 вв. были временем особо напряженных апокалиптических ожиданий. Грозный же был весьма религиозен и подобные настроения не могли не затронуть его.

Исследователи утверждают, что опричные казни с их особо изуверским характером в понимании Грозного являлись прообразом Страшного суда, как бы его «иконой» – тем более что себя царь в соответствии с восточно-христианской традицией рассматривал как «икону» самого Христа. «Противляяйся власти Богу противится», – писал он в одном из посланий Курбскому.

Анализируя характер и технологию опричных казней, историки А. Каравашкин и А. Юрганов утверждают: «При внимательном чтении источников не найти в этих казнях хаоса и алогичности, равнодушия к символической форме уничтожения человека. Удивляет повторяемость (даже некая типологичность) жестоких форм того, что мы называем опричным террором. Эта типологичность до некоторой степени определяется эсхатологической семантикой» («Опричнина и Страшный суд»).

Названные авторы констатируют: «Опричнина в восприятии Ивана Грозного была синкретическим явлением, причем не столько политическим, сколько религиозным. Люди XVI в. не различали эти две сферы: „политика“ для них — осуществление христианских задач и целей. Неслучайно слова „политика“, „политический“ появляются в русском языке только в конце XVII в. Христиане воспринимают апокалиптические образы в символическом смысле. „Буквальная картина — плоскостна, не имеет мифического рельефа, не овеяна пророческим трепетом, не уходит своими корнями в непознаваемую бездну и мглу судеб Божиих“. А потому звезды будут падать на землю, и саранча будет величиною с коня, и т. д. и т. п.: этот символический смысл не был для людей Средневековья голым знанием. Опричнина — своеобразная мистерия веры, образ будущего на земной тверди. Опричные казни превращались в своеобразное русское чистилище перед Страшным судом».

Таким образом, мы затрагиваем весьма существенный аспект деятельности Грозного – утопический, имеющий для нас огромные, можно сказать, роковые исторические последствия. По существу Грозный стремился превратить Московию в огромную апокалиптическую секту тоталитарного толка (это, кстати, неплохо показал Лунгин в своем фильме). Опричнина и само государство в руках царя Ивана были не просто инструментом «перебора людишек», а инструментом перековки «людишек» в духе религиозного утопизма. Грозный боролся не только, а может и не столько с «крамолой», сколько с «падшей человеческой природой», готовя подданных к настоящему Страшному суду, «спасая» их души. И хотя опричнина была свернута, ее утопическая матрица осталась, до поры затаившись в подполье российского сознания и российской исторической государственности. Таким образом, само начало государства российского отмечено родимыми пятнами утопизма, четко проступившими в период системного кризиса, на переломе – в октябре 1917-го.

Собственно большевизм, по сути, также был явлением «не столько политическим, сколько религиозным». В огромной степени он продукт российского религиозного сознания с его тягой к максимализму и презрением к здравому смыслу, к буржуазности. В этом плане характерна «мессианская, мифотворческая религиозная сторона» большевизма, на что указывает Бердяев. Марксистская риторика не раскрывает природу большевизма, а напротив, декорирует ее – не это ли уловил и Блок, давший в руки Христу красный флаг? Не случайно, что такие люди как Есенин, Клюев, воспитанные в православии, поначалу радостно приветствовали приход «нового мира», причем оперируя церковной системой образов. Да, большевизм внешне отторгал православие, но православное сознание нередко живо откликалось на большевизм. «Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декретах», – писал старовер Клюев, чутко уловив пришествие нового «игумена», который «упасет» свою паству «жезлом железным».

Бросается в глаза, что даже территориально Совдепия эпохи гражданской войны напоминает Московию времен Ивана Грозного. Характерен сам перенос столицы из Питера в Москву и облачение красной армии в буденовки-богатырки, стилизованные под былинные шлемы, и в шинели со стрелецкими застежками-разговорами (эта форма, говорят, была заготовлена еще при царе, но знаменательно, что большевики ею охотно воспользовались; по другим данным буденовка – это советский эксклюзив, внедренный при участии Троцкого, что, кстати, еще более интересно). Однако дело не ограничивается чисто внешним сходством: большевизм пронизан московским, московитским духом, в том числе духом мессианской исключительности. «Советская республика в кольце фронтов», единственная в мире твердыня социальной праведности, окруженная посланцами гнилого буржуазного мира, над которым вот-вот разразится Страшный суд мировой революции – так утопическая матрица опричнины легла в основу большевистского царства красного апокалипсиса. Вот как А.Н. Толстой описывает начало красного террора в своей знаменитой трилогии: «Тридцать первого на улицах Москвы видели отряд людей, одетых с головы до ног в черную кожу, — они двигались колонной посреди улицы, неся на двух древках знамя, на котором было написано одно слово: “террор”»…

Неспроста матросы восставшего Кронштадта (1921) называли чекистов опричниками и малютами скуратовыми. Черные кожанки ЧК – это новое издание черных опричных кафтанов. Типологически чекист – это опричник, вернувшийся в российскую жизнь второго десятилетия 20-го века. И опять же: ЧК не столько инструмент «перебора людишек», сколько орудие их «перековки», изменения менталитета и психики, орудие создания «нового человека», очищенного от «грехов» индивидуализма и «собственнических инстинктов». Российский большевизм – это опять-таки «мистерия веры, образ будущего на земной тверди».

«„Интернационал“ ли нечестивыми звуками оскверняет Спасские ворота, или Спасские ворота кремлевским веянием влагают новый смысл в „Интернационал“?», — задавался вопросом Николай Устрялов. Связь большевиков с Иваном Грозным глубинна. Можно сказать, что они посланцы Грозного, призванные искоренить «скверну» западничества и буржуазного «бытоулучшательства», скопившуюся в петербургский период российской истории. Большевики — это не революция, это глубочайшая российская реакция. Как писал когда-то Борис Пильняк, победившая ленинщина снова «противопоставила Россию Европе. И еще. Сейчас же, после первых дней революции, Россия бытом, нравом, городами — пошла в семнадцатый век...». Нет, дальше — в шестнадцатый! Парадокс заключается в том, что, борясь с российским государством, большевики отстаивали его первозданную чистоту; победив, большевики отшелушили с него все наносное, либерально-европейское, более того — они добрались до его утопического человеконенавистнического ядра, заложенного Грозным. Именно из этого ядра позднее развился сталинизм — абсолютно российское явление. Надо сказать, что обычно историософия увязывает Ивана Грозного со Сталиным, и это верно, однако в не меньшей степени Грозный увязывается с ранней, ленинской советской республикой, представлявшей собой, по сути, гигантскую тоталитарную секту. Ее дух, ее утопический морок гениально передал Андрей Платонов в своем «Чевенгуре», заодно показав, что он порожден самой российской почвой, российской историей, российской религиозной психологией и типом сознания, сформированного православием. Если во времена Грозного люди верили, что звезды упадут на землю, а саранча станет размером с коня, то герои «Чевенгура» веруют, что за всех «работать будет солнце», и исповедуют это. И главное, в романе царит атмосфера 16-го века, атмосфера средневековья, в которой бессильны разум и естество.

Мы обречены вновь и вновь обращаться к роковой фигуре Грозного, подарившего русскому народу знаковый гибрид степного деспотизма и христианского средневекового мракобесия, которое в Европе все же сдерживалось античным наследием, правом, а позднее — возрожденческим гуманизмом. У нас этих сдержек не было. И в заключение можно лишь оспорить расхожее мнение о Петре «Великом» как о первом большевике. Первым-то был, несомненно, Иван Грозный. Бердяев сравнивает Петра и Ленина, однако гораздо интереснее сравнивать Ленина с Грозным.

Р.S. В свете нашей темы стоит вновь взглянуть на геноцид Новгорода, устроенный Грозным. Не был ли он, наряду с прочим, ритуальной расправой утописта-фанатика над ненавистной ему буржуазной нормальностью, над совершенно иным ЧУВСТВОМ ЖИЗНИ?

2010-2012 гг.

Источник

Внизу: Троцкий поражает змия контрреволюции. Советский агитплакат 1918 г.

7419

Ещё от автора