Социальный эскапизм. Побег от журналистики

Жесткие руки с растрескавшейся вокруг ногтей кожей, которая от небывалого для здешних лесов грибного урожая окрасилась в черный и нескоро отмоется. Лишние 8 кг живого веса. Ноги, от ношения свободной обуви начавшиеся «растаптываться» (теперь понятно, почему у крестьянок босоногих вместо ступней — огромные лапти). Старая одежда — чтобы не жаль рвать или марать. Пальто… мои винтажные пальто с золочеными пуговицами, сменились дутым утепленным жилетом с большими карманами, сумочки — огромным рюкзаком. В город, в Петербург, в квартиру на ул. Миллионной, приезжаешь в кроссовках, джинсах, толстовке.

Так теперь живешь. Это — плата за свободу. А может — и есть сама свобода?

Живет так, конечно, не кто-нибудь. Живу — я. В деревне. С мая месяца не ношу пальто и дамских сумочек. Не пользуюсь косметикой, не крашу волосы, не ношу контактных линз.

Я живу в деревне почти полгода. Свой отъезд я назвала социальным эскапизмом, или — для тех, кто попроще — внутренней эмиграцией. Однако только сейчас, проверив и выдержав свои мотивы, я готова сама себе рассказать, зачем уехала. Если кратко, то уехала — за свободой. Не за пошлой свободой гулять по полям и смотреть в бескрайнее пустое небо, а просто — свободой.

Причина побега первая, но не главная - упадок журналистики.

Я работала на «Эхе» в Петербурге. Сайт, начавший было выходить на уровень посещаемости, сопоставимый с Фонтанкой.ру, газета «Эхо» — качественный проект, поднятый нами с нуля, выращенный от макета верстки и похороненный вместе с нашим уходом. В конце марта вся пишущая редакция местного «Эха» ушла. Кто-то начал свой проект, кто-то, продержавшись немного на плаву, сдался и работает на конформистском радио.

А я уехала в деревню. Я просто не знала, где и как еще смогу жить. С журналистикой, серьезной, официальной, нужно было кончать. Есть люди, готовые идти на компромисс, отрезать от себя каждый день по кусочку и все равно называться профессионалами. Я ничего отрезать не хотела, я намеревалась выжить целой и здоровой. Даже на «Эхе» это стало невозможным: от нас ждали побасенок времен очаковских и покоренья Крыма. Юлить, подлизываться я не могла. Заниматься четвертованной журналистикой — тоже. Есть с руки не научилась.

Первая, но не главная причина моего ухода — смерть журналистики. Ее нет, есть только фарс. Вся информация, ее источники, зацензурированы, причем — на законодательном уровне. Работа с госорганами и бизнесом свелась к налаживанию личных связей. По закону, любое учреждение, от ДЭЗа до полиции, имеет право месяц (!) не отвечать на твои вопросы. Сбили 10 человек? По вине ДЭЗа рухнул дом, убив три семьи? Хочешь написать об этом сегодня же? Ну уж нет — жди месяц! Работаешь в электронном СМИ, твоя популярность, твои доходы зависят от оперативности? Забудь и составляй в пресс-службу мирового, блин, судьи на специальном завизированном бланке письменный запрос, жди, пока ответят.

В России не только де-факто, но и де-юре нет права на информацию. Большинство СМИ получают оперативные комментарии только благодаря личным заискивающим отношениям с пресс-службами и бизнесом. Например, в редакции радио «Эхо Петербурга» очень боятся ссориться с пресс-службой правительства Ленобласти, пресс-секретарем петербургской полиции Вячеславом Степченко, потому что после ссоры потеряют шанс хоть на какую-то реакцию со стороны этих «учреждений». А ссора — это неугодный материал, выход в эфир неудобной информации. Следовательно, нужно угождать, заискивать. Выбирать, написать про аварию с 10-ю погибшими и поссориться со Степченко или — остаться с товарищем на дружеской ноге, а погибшие… ну да Господь с ними, с погибшими.

Некоторые журналисты — их мало, как мало любых рисковых чудаков — работают на понтах. Я работала с органами на понтах. Обещают ответить на запрос в течение трех дней, а информация нужна сейчас? Ок, отвечаешь: «Что ж, я буду вынуждена указать, что правоохранители не комментируют слухи о 10-ти погибших». Угрожают судом, расправой? Плевать: комментарий нужен тебе сегодня, если его нет, значит — отказались. Это — правда жизни, а своими преступными законами пускай на том свете прикрываются. Здесь главное, чтобы верили. Они должны знать, что ты их не боишься и напишешь.

Меня боялись. Примерно до весны. Теперь уже не боится никто и никого. После перемен, произошедших с населением за последний год, никто его, населения, уже не боится.

На твои запросы не отвечают. Тебя игнорируют. И они точно знают, что ты не сможешь опубликовать против них ни строчки: даже если ты не боишься Степченко, аппарат губернатора или Роспотребнадзор, их боится собственник бизнеса. Ни одно петербургское СМИ, чьи владельцы сидят здесь, не идет на конфликт с госучреждениями. Ни одно! Работать на понтах больше нельзя. Это могут себе позволить «Коммерсантъ», «Новая» и «Ведомости». Но почти не позволяют. Радио «Эхо Петербурга» понтов позволить себе не может. Вся политика местной редакции свелась к заискиванию. Для замглавного редактора радиостанции Натальи Костициной страшнее нет беды, чем потерять расположение Вячеслава Степченко или Вадима Тюльпанова. Повторяю без преувеличения — страшнее беды нет.

Так как все нормы этики, все профессиональные стандарты, все законы о СМИ в России отброшены (так и не пригодились), то за тебя всегда решает собственник. Каждую минуту ты делаешь выбор не между правдой и ложью, а между бедностью и сытостью, причем не народной, а твоей личной, потому что за каждую правду тебя могут уволить. В наши дни не редактор, а собственник решает, дружить изданию со Степченко или нет, хвалить Крым или ругать. Чем больше рисков, правовых и финансовых, падает на издание, тем чаще в редакции распоряжается собственник. У редакторов не осталось права на самостоятельность, права на профессию. Решение о выводе в эфир, в печать той или иной информации сегодня принимает собственник, но отвечает все равно редактор. Идите в жопу с такими правилами! Тем более, что и к информации доступа у журналистов не осталось. Можно с очень большой уверенностью сказать, что почти вся информация о деятельности госорганов в местных СМИ публикуется с согласия сначала собственника, а потом — самих органов. Если директор считает, что ему навредит само упоминание, хоть и не для печати, аварии с 10-ю погибшими, ты даже не сможешь позвонить Степченко. А если рискнешь и позвонишь, он все равно тебе не ответит, потому что знает — решение в редакции принимаешь не ты.

Мне отвратительно видеть Алексея Венедиктова, который с каждым годом все сильнее жмет на одну лишь точку, напирает на тот факт, что свобода слова в России зависит от его, венедиктовской, печени. Что журналисты «Эха» имеют доступ к информации благодаря знакомствам главного редактора и его личным теплым отношениям с чиновниками, ньюсмейкерами.

Как бы мне хотелось, чтобы песенку эту закончили. Чтобы сказали уже — нет в России журналистики, а печень Венедиктова — это нонсенс. Это феномен, за который иностранные журналисты над коррами «Эха» смеются, как мы смеемся над Первым каналом. Ок, на «Эхе» борются, они делают СМИ. По удачному стечению обстоятельств, именно их назначили быть фасадной картинкой для иностранного потребителя: заграница знает, что в России есть «Эхо». Для этого разве держится редакция? Для этого Венедиктов губит свою печень? Сдается мне, он просто «хочет сохранить людей». Мотив понятный и нередкий. Его редакция хочет на банкеты, хочет успевать брать шестые Айфоны. Она хочет жить, пить и есть - тут все ясно. Ах, как часто я слышала от провинциальных медиаменеджеров, подписывающих с администрацией очередной договор об информсопровождении: «Что я могу поделать, у меня же люди?»

Песенка старая, мотив известен. У Венедиктова на него положены слова про печень. Очень мило. Очень трогательно. Очень жаль печень… Но это не журналистика. В такую журналистику играйте сами. Верите, что можно 10 раз смолчать ради права один раз открыть рот? Сидите и молчите. Без меня. Меня попросили смолчать один раз — я сразу ушла. А остальные — ничего… сидят и молчат. Причем, не только из-за цензуры… журналисту и помимо цензуры есть, чего бояться.

Страну захлестнули коррупция, бесправие. Нет вообще никаких гарантий законности. Вернулись серые зарплаты, задержки гонораров, хамство. Еще года три назад сложно было себе представить, что в крупном и даже якобы независимом СМИ возможны проволочки с деньгами, попытки заставить журналистов работать за еду. Причем, чем крупнее СМИ, тем бесправней его журналисты. Нет никакой ответственности, нет никакой гарантии, что ты не вылетишь из редакции просто потому, что у собственников дурное настроение. Журналист сегодня, как и любой другой человек, на работе ни от чего не защищен: ни от самодурства начальства, ни от жадности владельцев бизнеса. Нигде не соблюдаются никакие трудовые нормы.

Но что ж… Наглость, рвачество со стороны собственников бизнеса, руководства — это повальная проблема сегодняшней России. Мне сдается, что со времен Ельцина и шахтерских бунтов у нас не было такого оскорбительного для людей беззакония и бесправия. Трудовой кодекс? Гражданский? Уголовный? Все херня!

Я не хочу болтаться в этом дерьме. Я ухожу сразу же, как только очередная моська повышает на меня голос. Как бы хотелось мне уметь терпеть. Закрывать глаза на распальцованное быдло, на рвачей! Как бы хотелось уметь давить, выжимать, обманывать подчиненных, загонять до полусмерти голодных корреспондентов… Как хочется стать подхалимкой с носорожьей шкурой: ее матом — а она: «Будет сделано!», ей в зубы — а она знай свое: «Здрасте, зрасте!» и — ручку тянет к начальнику, пополам складывается услужливо, уши от улыбки трескаются. Работать по 16 часов, молчаливо терпеть, врать, закрывать глаза на оскорбление, на четвереньках перед начальством ползать и отыгрываться на подчиненных. Вывернуться, выслужиться, на ипотеку заработать, внедорожник купить в кредит, гнать в эфир джинсу, в газеты — чернуху, получать тысячи долларов в конверте и ходить на цырлах, копя на новую квартирку…

Я тоже так хочу, но — не могу. Не могу, потому как родилась с абсолютно ненужным в наше время чувством достоинства и уважением к достоинству других. Я даже собаку отругать не могу! Не могу ей кусок под нос кинуть или пренебрежительно на нее крикнуть — я, блин, не имею сил преступить даже через ее, собачье, достоинство.

Уважение к себе, к Человеку в себе — оно как резус-фактор, его не выбросишь, не затопчешь, не продашь… История русской интеллигенции показывает, что чувство это можно… пропить. И все, больше с ним ничего сделать нельзя. Пить я не умею, а, стало быть, среди людей без уважения к чужому достоинству мне не прожить. Ни на «Эхе», ни в каком другом обетованном месте я работать не хочу, потому что мест таких, где человека не топчут, у нас не осталось. Все прогнило, и государство, и общество. Законов нет, берега потеряли… Гуляй, рванина, пока Крым наш!

Я не хочу работать в этой стране. Не хочу! Нет таких ценностей, ради которых я готова унижать и унижаться. Новая машина? Квартира в центре Петербурга? Путешествия бизнес-классом? Покупки в «Стокманне»? На это в Петербурге можно заработать только на хорошей должности, а она сейчас почти без исключения предполагает скотство. Давись и дави других!

Я не хочу. А так как, повторяю, почти нет сейчас мест, где можно работать и зарабатывать, не оскорбляя себя и подчиненных, я из системы выхожу. Уезжаю. В деревню. Кормить собаку с руки, гладить кошку, читать книжки. Смотреть на себя перед сном в зеркало и видеть Человека.

***

Продолжение следует…

12546

Ещё от автора